Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь

Это как же понять — камера и вдруг любовь?.. Ах вот, наверно: в ленинградскую блокаду тебя посадили в Большой Дом? Тогда понятно, ты потому ещё и жив, что тебя туда сунули. Это было лучшее место Ленинграда — и не только для следователей, которые и жили там, и имели в подвалах кабинеты на случай обстрелов. Кроме шуток, в Ленинграде тогда не мылись, чёрной корой были закрыты лица, а в Большом Доме арестанту давали горячий душ каждый десятый день. Ну, правда, отапливали только коридоры для надзирателей, камеры не отапливали, но ведь в камере был действующий водопровод, и уборная — где это ещё в Ленинграде? А хлеба, как и на воле, сто двадцать пять. Да ведь ещё раз в день — суповый отвар на битых лошадях! и один раз кашица!

Позавидовала кошка собачьему житью! А — карцер? А — вышка?

Нет, не поэтому. Не поэтому…

Сесть, перебирать, зажмурив глаза: в скольких камерах пересидел за свой срок. Даже трудно их счесть. И в каждой — люди, люди… В иной два человека, а в той — полтораста. Где просидел пять минут, где — долгое лето.

Но всегда изо всех на особом твоём счету — первая камера, в которой ты встретил себе подобных, с обречённою той же судьбой. Ты её будешь всю жизнь вспоминать с таким волнением, как разве ещё только — первую любовь. И люди эти, разделившие с тобой пол и воздух каменного кубика в дни, когда всю жизнь ты передумывал по-новому, — эти люди ещё когда вспомнятся тебе как твои семейные.

Да в те дни — они только и были твоей семьёй.

Пережитое в первой следственной камере не имеет ничего сходного во всей твоей жизни до, во всей твоей жизни после. Пусть тысячелетиями стоят тюрьмы до тебя и ещё сколько-то после (хотелось бы думать, что — меньше…) — но единственная и неповторимая именно та камера, в которой ты проходил следствие.

Может быть, она ужасна была для человеческого существования. Вшивая клопяная кутузка без окна, без вентиляции, без нар — грязный пол, коробка, называемая КПЗ — при сельсовете, милиции, при станции или в порту [КПЗ (ДПЗ) - Камеры (Дом) предварительного заключения. То есть не там, где отбывают срок, а где проходит следствие.] (КПЗ и ДПЗ — их-то больше всего рассеяно по лику нашей земли, в них-то и масса). Одиночка архангельской тюрьмы, где стёкла замазаны суриком, чтобы только багровым входил к вам изувеченный Божий свет и постоянная лампочка в пятнадцать ватт вечно горела бы с потолка. Или «одиночка» в городе Чойбалсане, где на шести квадратных метрах пола вы месяцами сидели четырнадцать человек впритиску и меняли поджатые ноги по команде. Или одна из лефортовских «психических» камер, вроде 111-й, окрашенная в чёрный цвет и тоже с круглосуточной двадцативаттной лампочкой, а остальное — как в каждой лефортовской: асфальтовый пол; кран отопления в коридоре, в руках надзирателя; а главное — многочасовой раздирающий рёв (от аэродинамической трубы соседнего ЦАГИ, но поверить нельзя, что — не нарочно), рёв, от которого миска с кружкой, вибрируя, съезжает со стола, рёв, при котором бесполезно разговаривать, но можно петь во весь голос, и надзиратель не слышит — а когда стихает рёв, наступает блаженство выше, чем воля.

Но не пол же тот грязный, не мрачные стены, не запах параши ты полюбил — а вот этих самых, с кем ты поворачивался по команде; что-то между вашими душами колотившееся; их удивительные иногда слова; и родившиеся в тебе именно там такие освобождённые плавающие мысли, до которых недавно не мог бы ты ни допрыгнуть, ни вознестись.

Ещё до той первой камеры тебе что стоило пробиться! Тебя зажали в яме, или в боксе, или подвале. Тебе никто слова человеческого не говорил, на тебя человеческим взором никто не глянул — а только выклевывали железными клювами из мозга твоего и из сердца, ты кричал, ты стонал — а они смеялись.

Ты неделю или месяц был одинёшенек среди врагов, и уже расставался с разумом и жизнью; и уже с батареи отопления падал так, чтобы голову размозжить о чугунный конус слива, — и вдруг ты жив, и тебя привели к твоим друзьям. И разум — вернулся к тебе.

Вот что такое первая камера!

Ты этой камеры ждал, ты мечтал о ней почти как об освобождении, — а тебя закатывали из щели да в нору, из Лефортова да в какую-нибудь чёртову легендарную Сухановку.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение). ***

Представление о справедливости в глазах людей исстари складывается из двух половин: добродетель торжествует, а порок наказан.

Посчастливилось нам дожить до такого времени, когда добродетель хоть и не торжествует, но и не всегда травится псами. Добродетель битая, хилая, теперь допущена войти в своём рубище, сидеть в уголке, только не пикать.

Однако никто не смеет обмолвиться о пороке. Да, над добродетелью измывались, но порока при этом — не было. Да, сколько-то миллионов спущено под откос — а виновных в этом не было. И если кто только икнёт: «А как же те, кто…», — ему со всех сторон укоризненно, на первых порах дружелюбно: «Ну что-о вы, товарищи! ну зачем же старые раны тревожить?!» (Даже по «Ивану Денисовичу» голубые пенсионеры именно в том и возражали: зачем же раны бередить у тех, кто в лагере сидел? Мол, их надо поберечь!) А потом и дубинкой: «Цыц, недобитые! Нареабилитировали вас!»

И вот в Западной Германии к 1966 году осуждено восемьдесят шесть тысяч преступных нацистов [А в Восточной - не слышно, значит, перековались, ценят их в государственной службе.] — и мы захлёбываемся, мы страниц газетных и радиочасов на это не жалеем, мы и после работы останемся на митинг и проголосуем: мало! И 86 тысяч — мало! и 20 лет судов — мало! продолжить!

А у нас осудили (по опубликованным данным) — около тридцати человек.

То, что за Одером, за Рейном — это нас печёт. А то, что в Подмосковьи и под Сочами за зелёными заборами, а то, что лица наших мужей и отцов ездят по нашим улицам и мы им дорогу уступаем — это нас не печёт, не трогает, это — «старое ворошить».

А между тем, если 86 тысяч западно-германских перевести на нас по пропорции, это было бы для нашей страны четверть миллиона!

Но и за четверть столетия мы никого их не нашли, мы никого их не вызвали в суд, мы боимся разбередить их раны. И как символ их всех живёт на улице Грановского, 3 самодовольный, тупой, до сих пор ни в чём не убедившийся Молотов, весь пропитанный нашей кровью, и благородно переходит тротуар сесть в длинный широкий автомобиль.

Загадка, которую не нам, современникам, разгадать: для чего Германии дано наказать своих злодеев, а России — не дано? Что ж за гибельный будет путь у нас, если не дано нам очиститься от этой скверны, гниющей в нашем теле? Чему же сможет Россия научить мир?

В немецких судебных процессах то там, то сям, бывает дивное явление: подсудимый берётся за голову, отказывается от защиты и не о чём не просит больше суд. Он говорит, что череда его преступлений, вызванная и проведённая перед ним вновь, наполняет его отвращением и он не хочет больше жить.

Вот высшее достижение суда: когда порок настолько осуждён, что от него отшатывается и преступник.

Страна, которая восемьдесят шесть тысяч раз с помоста судьи осудила порок (и бесповоротно осудила его в литературе и среди молодёжи) — год за годом, ступенька за ступенькой очищается от него.

А что делать нам?.. Когда-нибудь наши потомки назовут несколько наших поколений — поколениями слюнтяев: сперва мы покорно позволяли избивать себя миллионами, потом мы заботливо холили убийц в их благополучной старости.

Что же делать, если великая традиция русского покаяния им не понятна и смешна? Что же делать, если животный страх перенести даже сотую долю того, что они причиняли другим, перевешивает в них всякую наклонность к справедливости? Если жадной охапкой они держатся за урожай благ, взращённый на крови погибших?

Разумеется, те, кто крутил ручку мясорубки, ну хотя бы в тридцать седьмом году, уже не молоды, им от пятидесяти до восьмидесяти лет, всю лучшую пору свою они прожили безбедно, сыто, в комфорте — и всякое равное возмездие опоздало, уже не может совершиться над ними.

Но пусть мы будем великодушны, мы не будем расстреливать их, мы не будем наливать их солёной водой, обсыпать клопами, взнуздывать в «ласточку», держать на бессонной выстойке по неделе, ни бить их сапогами, ни резиновыми дубинками, ни сжимать череп железным кольцом, ни втеснять их в камеру как багаж, чтоб лежали один на другом, — ничего из того, что делали они! Но перед страной нашей перед нашими детьми мы обязаны всех разыскать и всех судить! Судить уже не столько их, сколько их преступления. Добиться, чтоб каждый из них хотя бы сказал громко:

— Да, я был палач и убийца.

И если б это было произнесено в нашей стране только четверть миллиона раз (по пропорции, чтобы не отстать от Западной Германии) — так, может быть, и хватило бы?

В ХХ веке нельзя же десятилетиями не различать, что такое подсудное зверство и что такое «старое», которое «не надо ворошить»!

Мы должны обсудить публично самую идею расправы одних людей над другими! Молча о пороке, вгоняя его в туловище, чтобы только не выпер наружу, — мы сеем его, и он ещё тысячекратно взойдёт в будущем. Не наказывая, даже не порицая злодеев, мы не просто оберегаем их ничтожную старость — мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости. От того-то они «равнодушные» и растут, а не из-за «слабости воспитательной работы». Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие.

И не уютно же, и страшно будет в такой стране жить!

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Как ни ледян надзорсостав Большого Дома — а самое внутреннее ядрышко души, от ядрышка ещё ядрышко — должно в нём остаться? Рассказывает Н.П-ва, что как-то вела её на допрос бесстрастная немая безглазая выводная — и вдруг где-то рядом с Большим Домом стали рваться бомбы, казалось — сейчас и на них. И выводная кинулась к своей заключённой и в ужасе обняла её, ища человеческого слития и сочувствия. Но отбомбились. И прежняя безглазость: «Возьмите руки назад! Пройдите!»

Конечно, эта заслуга невелика — стать человеком в предсмертном ужасе. Как и не доказательство доброты — любовь к своим детям («он хороший семьянин», часто оправдывают негодяев). Председателя Верховного Суда И.Т.Голякова хвалят: любил копаться в саду, любил книги, ходил в букинистические магазины, хорошо знал Толстого, Короленко, Чехова, — и что ж у них перенял? сколько тысяч загубил? Или например тот полковник, друг Иоссе, ещё и во Владимирском изоляторе хохотавший, как он старых евреев запирал в погреб со льдом, — во всех беспутствах своих боялся, чтоб только не узнала жена: она верила в него, считала благородным, и он этим дорожил. Но смеем ли мы принять это чувство за плацдармик добра на его сердце?

Почему так цепко уже второе столетие они дорожат цветом небес? При Лермонтове были — «и вы, мундиры голубые!», потом были голубые фуражки, голубые погоны, голубые петлицы, им велели быть не такими заметными, голубые поля всё прятались от народной благодарности, всё стягивались на их головах и плечах — и остались кантиками, ободочками узкими, — а всё-таки голубыми!

Это — только ли маскарад?

Или всякая чернота должна хоть изредка причащаться неба?

Красиво бы думать так. Но когда узнаешь, в какой форме тянулся к святому например Ягода… Рассказывает очевидец (из окружения Горького, в то время близкого к Ягоде): в поместьи Ягоды под Москвой в предбаннике стояли иконы — специально для того, что Ягода со товарищи, раздевшись, стреляли в них из револьверов, а потом шли мыться…

Как это понять: злодей? Что это такое? Есть ли это на свете?

Нам бы ближе сказать, что не может их быть, что нет их. Допустимо сказке рисовать злодеев — для детей, для простоты картины. А когда великая мировая литература прошлых веков выдувает и выдувает нам образы густо-чёрных злодеев — и Шекспир, и Шиллер, и Диккенс — нам это кажется отчасти уже балаганным, неловким для современного восприятия. И главное: как нарисованы эти злодеи? Их злодеи отлично сознают себя злодеями и душу свою — чёрной. Так и рассуждают: не могу жить, если не делаю зла. Дай-ка я натравлю отца на брата! Дай-ка упьюсь страданиями жертвы! Яго отчётливо называет свои цели и побуждения — чёрными, рождёнными ненавистью.

Нет, так не бывает! Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие. Такова, к счастью, природа человека, что он должен искать оправдание своим действиям.

У Макбета слабы были оправдания — и загрызла его совесть. Да и Яго — ягнёнок. Десятком трупов обрывалась фантазия и душевные силы шекспировских злодеев. Потому что не было у них идеологии.

Идеология! — это она даёт искомые оправдания злодейству и нужную долгу твёрдость злодею. Та общественная теория, которая помогает ему перед собой и перед другими обелять свои поступки, и слышать не укоры, не проклятья, а хвалы и почёт. Так инквизиторы укрепляли себя христианством, завоеватели — возвеличиванием родины, колонизаторы — цивилизацией, нацисты — расой, якобинцы и большевики — равенством, братством, счастьем будущих поколений.

Благодаря идеологии досталось ХХ веку испытать злодейство миллионное. Его не опровергнуть, не обойти, не замолчать — и как же при том осмелимся мы настаивать, что злодеев — не бывает? А кто ж эти миллионы уничтожал? А без злодеев — Архипелага бы не было.

Прошёл слух в 1918-20 годах, будто петроградская ЧК и одесская своих осуждённых не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьём) зверей в городских зверинцах. Я не знаю, правда это или навет, и если были случаи, то сколько. Но я и не стал бы изыскивать доказательств: по обычаю голубых кантов я предложил бы им самим доказать нам, что это невозможно. А где же в условиях голода тех лет доставать пищу для зверинца? Отрывать у рабочего класса? Этим врагам всё равно умирать — отчего ж бы смертью своей им не поддержать зверохозяйсто Республики и так способствовать нашему шагу в будущее? Разве это — не целесообразно?

Вот та черта, которую не переступить шекспировскому злодею, но злодей с идеологией переходит её — и глаза его остаются ясны.

Физика знает пороговые величины или явления. Это такие, которых вовсе нет, пока не перейдён некий, природе известный, природою зашифрованный порог. Сколько не свети жёлтым светом на литий — он не отдаёт электронов, а вспыхнул слабый голубенький — и вырваны (переступлен порог фотоэффекта)! Охлаждать кислород за сто градусов, сжимай любым давлением — держится газ, не сдаётся! Но переступлено сто восемнадцать — и потёк, жидкость.

И, видимо, злодейство есть величина порога. Да, колеблется, мечется человек всю жизнь между злом и добром, оскользается, срывается, карабкается, раскаивается, снова затемняется, но пока не переступлен порог злодейства — в его возможностях возврат, и сам он — ещё в объёме нашей надежды. Когда же густотою злых поступков или какой-то степенью их или абсолютностью власти он вдруг переходит через порог — он ушёл из человечества. И может быть — без возврата.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Когда следователь Гольдман дал Вере Корнеевой подписывать 206 статью, она смекнула свои права и стала подробно вникать в дело по всем семнадцати участникам их «религиозной группы». Он рассвирепел, но отказать не мог. Чтобы не томиться с ней, отвёл её тогда в большую канцелярию, где сидело сотрудников разных с полдюжины, а сам ушёл. Сперва Корнеева читала, потом как-то возник разговор, от скуки ли сотрудников, — и перешла Вера к настоящей религиозной проповеди вслух. (А надо знать её. Это — светящийся человек, с умом живым и речью свободной, хотя на воле была только слесарем, конюхом и домохозяйкой.) Слушали её затаясь, изредка углубляясь вопросами. Очень это было для них всех с неожиданной стороны. Набралась полная комната, и из других пришли. Пусть это были не следователи — машинистки, стенографистки, подшиватели папок — но ведь их среда, Органы же, 1946 года. Тут не восстановить её монолога, разное успела она сказать. И об изменниках родины: почему их не было в Отечественную войну 1812 года, при крепостном-то праве? Уж тогда естественно было им быть! Но больше всего она говорила о вере и верующих. Раньше, говорила она, всё ставилось у вас на разнузданные страсти, — «грабь награбленное», и тогда верующие вам, естественно, мешали. Но сейчас, когда вы хотите строить и блаженствовать на этом свете, — зачем же вы преследуете лучших своих граждан? Это для вас же — самый дорогой материал: ведь над верующим не надо контроля, и верующий не украдёт, и не отлынет от работы. А вы думаете построить справедливое общество на шкурниках и завистниках? У вас всё и разваливается. Зачем вы плюёте в души лучших людей? Дайте Церкви истинное отделение, не трогайте её, вы на этом не потеряете! Вы материалисты? Так положитесь на ход образование — что, мол, оно развеет веру. А зачем арестовывать? — Тут вошёл Гольдман и грубо хотел оборвать. Но все закричали на него: «Да заткнись ты!.. Да замолчи!.. Говори, говори, женщина!» (А как назвать её? Гражданка? Товарищ? Это всё запрещено, запуталось в условностях. Женщина! Так, как Христос обращался, не ошибёшься.) И Вера продолжала при своём следователе!!

Так вот эти слушатели Корнеевой в гебистской канцелярии — почему так живо легло к ним слово ничтожной заключённой?

Тот же Д.П.Терехов до сих пор помнит своего первого приговорённого к смерти: «было жалко его». Ведь на чём-то сердечном держится эта память. (А с тех уже многих не помнит и счёта им не ведёт.)

С Тереховым — эпизод. Доказывая мне правоту судебной системы при Хрущёве энергично рубил рукой по настольному стеклу — и о край стола рассёк запястье. Позвонил, персонал был в струнке, дежурный старший офицер принёс ему йод и перекись водорода. Продолжая беседу, он час беспомощно держал смоченную вату у рассечины: оказывается, кровь у него плохо свёртывается. Так ясно показал ему Бог ограниченность человека! — а он судил, низссылал смертные приговоры на других…

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Или вот. Был у меня командир взвода лейтенант Овсянников. Не было мне на фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка, и под обстрелом едали между двумя разрывами, чтобы суп не остывал. Это был парень крестьянский, с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни училище наше, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня смягчал во многом. Всё своё офицерство он поворачивал только на одно: как бы своим солдатам (а среди них — много пожилых) сохранить жизнь и силы. От него первого я узнал, что есть сегодня деревня и что такое колхозы. (Он говорил об этом без раздражения, без протеста, а просто — как лесная вода отражает деревья до веточки.) Когда меня посадили, он сотрясён был, писал мне боевую характеристику получше, носил комдиву на подпись. Демобилизовавшись, он ещё искал через родных — как бы мне помочь (а год был — 1947, мало чем отличался от 37-го!). Во многом из-за него я боялся на следствии, чтоб не стали читать мой военный дневник: там были его рассказы. Когда я реабилитировался в 1957, очень мне хотелось его найти. Я помнил его сельский адрес. Пишу раз, пишу два — ответа нет. Нашлась ниточка, что он окончил Ярославский пединститут, оттуда ответили: «направлен на работу в органы госбезопасности». Здорово! Но тем интересней. Пишу ему по городскому адресу — ответа нет. Прошло несколько лет, напечатан «Иван Денисович». Ну, теперь-то отзовётся! Нет! Ещё через три года прошу одного своего ярославского корреспондента сходить к нему и передать письмо в руки. Тот сделал так, мне написал: «да он, кажется, и Ивана Денисовича не читал…» И правда, зачем им знать, как осуждённые там дальше?.. В этот раз Овсянников смолчать уже не мог и отозвался: «После института предложили в органы, и мне представилось, что так же успешно будет и тут. — (Что — успешно?..) — Не преуспевал на новом поприще, кое-что не нравилось, но работаю «без палки», если не ошибусь, то товарища не подведу. — (Вот и оправдание — товарищество!) — Сейчас уже не задумываюсь о будущем.»

Вот и всё… А писем прежних он будто бы не получал. Не хочется ему встречаться. (Если бы встретились — я думаю, эту всю главу я написал бы получше.) Последние сталинские годы он был уже следователем. Те годы, когда закатывали по четвертной всем подряд. И как же всё переверсталось там, в его сознании? Как затемнилось? Но помня прежнего родникового самоотверженного парня, разве я могу поверить, что всё бесповоротно? что не осталось в нём живых ростков?..

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был — вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове — может быть у Берии я вырос бы как раз на месте?..

Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждёт, что она будет политическим обличением.

Если б это было так просто! — что где-то есть чёрные люди, злокозненно творящие чёрные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая доброи зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?..

В течении жизни каждого сердца линия эта перемещается на нём, то теснимая радостным злом, то освобождающая пространство расцветающему добру. Один и тот же человек бывает в свои разные возрасты, в разных жизненных положениях совсем разным человеком. То к дьяволу близко. То и к святому. А имя — не меняется, и мы ему приписываем всё.

Завещал нам Сократ: познай самого себя!

И перед ямой, в которую мы уже собрались толкать обидчиков, мы останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они.

Окликнул бы Малюта Скуратов нас — пожалуй, и мы б не сплошали!..

От добра до худа один шаток, говорит пословица.

Значит, и от худа до добра.

Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках, так стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: там (в НКГБ-МГБ) были и хорошие.

Их-то «хороших» мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали «держись!» или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали ногами. Ну, а выше партии — хороших по-человечески — не было ли там?

Вообще б их там быть не должно: таких туда брать избегали, при приёме разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться. Во время войны в Рязани один ленинградский лётчик после госпиталя умалял в тубдиспансере: «Найдите что-нибудь у меня! в Органы велят идти!» Изобрели ему рентгенологи туберкулёзный инфильтрат — и сразу от него гебешники отказались.

Кто ж по ошибке — или встраивался в эту среду или выталкивался ею, выживался, ладе попадал на рельсы сам. А всё-таки — не оставалось ли?..

В Кишинёве молодой лейтенант-гебист приходил к Шиповальникову ещё за месяц до его ареста: уезжайте, уезжайте, вас хотят арестовать! (Сам ли? мать ли его послала спасти священника?) А после ареста досталось ему же и конвоировать отца Виктора. И горевал он: от чего ж вы не уехали?

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Стояли сменчивые ранне-весенние дни. То распространялся реденький туман, и жидкая грязца унывно хлюпала под нашими сапогами даже на твёрдом шоссе. То небо расчищалось, и мягко-желтоватое, ещё неуверенное в своём даре солнце грело почти уже обтаявшие пригорки и прозрачным показывало нам мир, который надлежало покинуть. То налетал враждебный вихрь и рвал с чёрных туч как будто и не белый даже снег, холодно хлестал им в лицо, в спину, под ноги, промачивая шинели наши и портянки.

Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящийся чёрный бархат на воротнике немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я — не мог. Уже перелобаненный дубиною — не осознавал.

Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании.

Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его в паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (может быть и милосердие тоже) — по своей воле взял чемодан и понёс.

И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец.

Но не я.

И никто не говорил мне ни слова.

Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И вскоре я понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне — я резко отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающее сшита по фигуре, ещё не спороты были петлицы, в проступившем солнце грели дешёвым золотом несрезанные пуговицы. Отлично было видно, что я — офицер, свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но скорее в головах их, начинённых политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут и их командира роты, решили они дружно, что я — с той стороны.

— Попался, сволочь власовская?!.. Расстрелять его, гада!! — разгорячено отвечали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу) и ещё многое оснащали матерно.

Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот поймали — и теперь наступление на фронте пойдёт ещё быстрей, и война кончится раньше.

Что я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому объяснить всю жизнь. Как оставалось дать им знать, что я — не диверсант? что я — друг им? что это из-за них я здесь? Я — улыбался… Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и ещё ожесточённей, ещё яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками.

Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и, может быть, ещё смогу чуть подправить российскую нашу жизнь.

А чемодан мой тем временем — несли…

И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо которого обросло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены страданием и познанием, — упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощью к конвою, что я возношу себя над другими, что я надменен, — я не понял бы его! Я просто не понял бы о чём он говорит! Ведь я же — офицер!..

Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой мог бы спасти — что мешало мне тогда воскликнуть:

— Сержант! Спасите — меня. Ведь я — офицер!..

Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые!

А если ещё голубые? Если внушено ему, что ещё и среди офицеров он — соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других, за всё это он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде пихать в трубу?

Отчего б и не пихать?..

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка: из армейской контрразведки в фронтовую отправлялся очередной улов. От Остероде до Бродниц гнали нас пешком.

Когда меня из карцера вывели строиться, арестантов уже стояло семеро, в три с половиной пары, спинами ко мне. Шестеро из них были в истёртых, всё видавших русских солдатских шинелях, в спины которых несмываемой белой краской было крупно въедено: «SU». Это значило «Sowjet Union», я уже знал эту метку, не раз встречал её на спинах наших русских военнопленных, печально-виновато бредших навстречу освободившей их армии. Их освободили, но не было взаимной радости в этом освобождении: соотечественники косились на них угрюмее, чем на немцев, а в недалёком тылу вот что, значит, было с ними: их сажали в тюрьму.

Седьмой же арестант был гражданский немец в чёрной тройке, в чёрном пальто, в чёрной шляпе. Он был уже за пятьдесят, высок, холён, с белым лицом, взращённым на беленькой пище.

Меня поставили в четвёртую пару, и сержант татарин, начальник конвоя, кивнул мне взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские вещи и всё письменное, взятое при мне, — для моего осуждения.

То есть, как — чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и нёс чемодан? то есть, громоздкую вещь, запрещённую новым внутренним уставом? а рядом с порожними руками шли бы шесть рядовых? И — представитель побеждённой нации?

Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал:

— Я — офицер. Пусть несёт немец.

Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было воспрещено. Лишь сосед в моей паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу армию, она ещё была не такая).

А сержант контрразведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чём не повинного немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нашего не понял.

Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четырёх пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с другом было наотрез запрещено, в пути ли, на привалах или на ночёвках… Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной камерой.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Я метал подчинённым бесспорные приказы, убеждённый, что лучше тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, ровняла смерть, моя власть возвышала меня. Сидя, я выслушивал их, стоящих по «смирно». Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на «ты» (а они меня на «вы», конечно). Посылал их под снарядами сращивать разорванный провода, чтобы только шла звуковая разведка и не попрекнуло начальство (Андреяшин так погиб). Ел своё офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно мне положено, а солдату нет. Уж конечно был у нас на двоих денщик (а по-благородному – «ординарец»), которого я так и сяк озабочивал и понукал следить за моею персоной и готовить нам всю еду отдельно от солдатской. (А ведь у лубянских следователей ординарцев нет, этого на них не скажем.) Заставлял солдат горбить, копать мне особые землянки на каждом новом месте и накатывать туда бревёшки потолще, чтобы было мне удобно и безопасно. Да ведь, позвольте, да ведь и гауптвахта в моей батарее бывала, да! – в лесу какая? – тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идёт солдатский паёк, а сидел там Вьюшков за потерю лошади и Пупков за дурное обращение с карабином. Да позвольте же! – ещё вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи (не человеческой, нет, из шофёрского сидения), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на каком-то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели такой как раз ремешок – и сняли: мы же армия, мы – старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и портсигара своего алого трофейного я жадовал, то-то и запомнил, как отняли…

Вот что с человеком делают погоны. И куда те внушения бабушки перед иконой! И – куда те пионерские грёзы о будущем святом Равенстве!

И когда на КП комбрига смершевцы сорвали с меня эти проклятые погоны, и ремень сняли и толкали идти садиться в их автомобиль, то и в своей перепрокинутой судьбе я ещё тем был очень уязвлён, как же это я в таком разжалованном виде буду проходить комнату телефонистов – ведь рядовые не должны были видеть меня таким!

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава четвёртая. Голубые канты (продолжение)

Всё же кое-кто из нас завербовался тогда. Думаю, что если б очень крепко нажали, — сломили б нас и всех. И вот я хочу вообразить: если бы к войне я был бы с кубарями в голубых петлицах — что б из меня вышло? Можно, конечно, теперь себя обласкивать, что моё ретивое бы не стерпело, я бы там возражал, хлопнул дверью. Но, лёжа на тюремных нарах, я стал как-то переглядывать свой действительный офицерский путь — и ужаснулся.

Я попал в офицеры не прямо студентом, за интегралами зачуханным, но перед тем прошёл полгода угнетённой солдатской службы и как будто через шкуру был пронят, что значит с подведённым животом всегда быть готовым к повиновению людям, тебя может быть и не достойным. А потом ещё полгода потерзали в училище. Так должен был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мёрзла и обдиралась? Нет. Прикололи в утешение две звёздочки на погон, потом третью, четвёртую, — всё забылось!

Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас было строелюбие, маршелюбие.

Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал радость опрощения: быть военным человеком и не задумываться. Радость погружения в то, как все живут, как принято в нашей военной среде. Радость забыть какие-то душевные тонкости, взращённые с детства.

Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где бы тяпнуть лишний кусок, ревниво друг за другом следили — кто словчил. Больше всего боялись не доучиться до кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас — как молодых зверей: чтобы позлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком-то хотелось. Мы не выспались — так после отбоя могли заставить в одиночку (под командой сержанта) строевой ходить — это в наказание. Или ночью поднимали весь взвод и стоили вокруг одного нечищеного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска — будете все стоять.

И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд.

И вот — навинчены были кубики! И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу, я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенёва шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина… (Я это — забыл, я искренне это всё забыл годами! Сейчас над листом бумаги вспоминаю…) И какой-то старый полковник на случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище так учили. То есть, значит: какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз мы в армии?

(А уж тем более в Органах?..)

Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации: