Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава шестая. Та весна (продолжение)

Так, кажется, единственно-верно они представляли свой выход. Так, кажется, расходна и глупа была для немецкого командования вся эта затея. Ан нет! Гитлер играл в тон и в лад своему державному брату! Шпиономания была одной из основных черт сталинского безумия. Сталину казалось, что страна кишит шпионами. Все китайцы, живущие на советском Дальнем Востоке, получили шпионский пункт 58-6, взяты были в серверные лагеря и вымерли там. Та же участь постигла китайцев — участников Гражданской войны, если они заблаговременно не умотались. Несколько сот тысяч корейцев были высланы в Казахстан, сплошь подозреваясь в том же. Все советские, когда-либо побывавшие за границей, когда-либо замедлившие около гостиницы «Интурист», когда-либо попавшие в один фотоснимок с иностранной физиономией, или сами сфотографировавшие городское здание (золотые ворота во Владимире), — обвинялись в том же. Глазевшие слишком долго на железнодорожные пути, на шоссейный мост, на фабричную трубу — обвинялись в том же. Всем многочисленные иностранные коммунисты застрявшие в Советском Союзе, все крупные и мелкие коминтерновцы с подряд, без индивидуальных различий — обвинялись прежде всего в шпионстве [Иосиф Тито еле увернулся от этой участи. А Попов и Танев, сподвижники Дмитрова по лейпцигскому процессу, обо схватили срок. Для самого Дмитрова Сталин готовил другую участь.]. И латышские стрелки — самые надёжные штыки ранних лет революции, при их сплошных посадках в 1937 обвинялись в шпионстве же! Сталин как бы обернул и умножил знаменитое изречение Екатерины: он предпочитал сгноить девятьсот девяносто девять невинных, но не пропустить одного всамделишного шпиона. Так как же можно было поверить русским солдатам, действительно побывавшим в руках немецкой разведки? И какое облегчение для палачей МГБ, что тысячами валящие из Европы солдаты и не скрывают, что они — добровольно завербованные шпионы! Какое разительное подтверждение прогнозов Мудрейшего из Мудрейших! Сыпьте, сыпьте, недоумки! Статья и мзда для вас давно уже приготовлена!

Но уместно спросить: всё-таки были же и такие, которые ни на какую вербовку не пошли; и нигде по специальности у немцев не работали; и не были лагерными орднерами; и всю войну просидели в лагере военнопленных, носа не высовывали; и всё-таки не умерли, хотя это почти не вероятно! Например, делали зажигалки из металлических отбросов, как инженеры-электрики Николай Андреевич Семёнов и Фёдор Фёдорович Карпов, и тем подкармливались. Неужели им-то не простила Родина сдачи в плен?

Нет, не простила! И с Семёновым и с Карповым я познакомился в Бутырках, когда они уже получили законные… сколько? догадливый читатель уже знает: десять и пять намордника. А будучи блестящими инженерами, они отвергли немецкое предложение работать по специальности! А в 41-м году младший лейтенант Семёнов пошёл на фронт добровольно. А в 42-м году он ещё имел пустую кобуру вместо пистолета (следователь не понимал, почему он не застрелился из кобуры). А из плена он трижды бежал. А в 45-м, после освобождения из концлагеря, был посажен как штрафник на наш танк (танковый десант) — и брал Берлин, и получил орден Красной Звезды — и уже после этого только был окончательно посажен и получил срок. Вот это и есть зеркало нашей Немезиды.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава шестая. Та весна (продолжение)

Побег к западным партизанам, к силам Сопротивления, только оттягивал твою полновесную расплату с трибуналом, но он же делал тебя ещё более опасным: живя вольно среди европейских людей, ты мог набраться очень вредного духа. А если ты не побоялся бежать и потом сражаться, — ты решительный человек, ты вдвойне опасен на родине.

Выжить в лагере за счёт своих соотечественников и товарищей? Стать внутрилагерным полицаем, комендантом, помощником немцев и смерти? Сталинский закон не карал за это строже, чем за участие в силах Сопротивления — та же статья, тот же срок (и можно догадаться, почему: такой человек менее опасен!). Но внутренний закон, заложенный в нас необъяснимо, запрещал этот путь всем, кроме мрази.

За вычетом этих четырёх углов, непосильных или неприемлемых, оставался пятый: ждать вербовщиков, ждать, когда позовут.

Иногда на счастье приезжали уполномоченные от сельских бецирков и набирали батраков к бауэрам; от фирм, отбирали себе инженеров и рабочих. По высшему сталинскому императиву ты и тут должен был отречься, что ты инженер, скрыть, что ты — квалифицированный рабочий. Конструктор или электрик, ты только тогда сохранил бы патриотическую чистоту, если бы остался в лагере копать землю, гнить и рыться в помойках. Тогда за чистую измену родине ты с гордо поднятой головой мог бы рассчитывать получить десять лет и пять намордника. Теперь же за измену родине, отягчённой работой на врага да ещё по специальности, ты с потупленной головой получал — десять лет и пять намордника!

Это была ювелирная тонкость бегемота, которой так отличался Сталин!

А то приезжали вербовщики совсем иного характера — русские, обычно из недавних красных политруков, белогвардейцы на эту работу не шли. Вербовщики созывали в лагере митинг, бранили советскую власть и звали записываться в шпионские школы или во власовские части.

Тому, кто не голодал, как наш военнопленный, не обгладывал летучих мышей, залетавших в лагерь, не вываривал старые подмётки, тому вряд ли понять, какую необоримую вещественную силу приобретает всякий зов, всякий аргумент, если позади него, за воротами лагеря, дымится походная кухня и каждого согласившегося тут же кормят кашею от пуза — хотя бы один раз! хотя бы в жизни ещё один только раз!

Но сверх дымящейся каши в призывах вербовщика был призрак свободы и настоящей жизни — куда бы ни звал он! В батальоны Власова. В казачьи полки Краснова. В трудовые батальоны — бетонировать будущий Атлантический вал. В норвежские фиорды. В ливийские пески. В «hiwi» — Hilfswillige — добровольных помощников немецкого вермахта (12 hiwi было в каждой немецкой роте). Наконец, ещё — в деревенских полицаев, гоняться и ловить партизан (от которых Родина тоже откажется от многих). Куда б ни звал он, куда угодно — только б тут не подыхать, как забытая скотина.

С человека, которого мы довели до того, что он грызёт летучих мышей, — мы сами сняли всякий его долг не то что перед родиной, но — перед человечеством!

И те наши ребята, кто из лагерей военнопленных вербовались в краткосрочных шпионов ещё не делали крайних выводов из своей брошенности, ещё поступали чрезвычайно патриотически. Они видели в этом самый ненакладный способ вырваться из лагеря. Они почти поголовно так представляли, что едва только немцы перебросят их на советскую сторону — они тот час объявятся властям, сдадут своё оборудование и инструкции, вместе с добродушным командованием посмеются над глупыми немцами, наденут красноармейскую форму и бодро вернутся в строй вояк. Скажете, да по-человечески кто мог ожидать иного? как могло быть иначе? Это были ребята простосердечные, я многих их повидал — с незамысловатыми круглыми лицами, с подкупающим вятским или владимирским говорком. Они бодро шли в шпионы имея четыре-пять классов сельской школы и никаких навыков общаться с компасом и картой.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава шестая. Та весна (продолжение)

Сколько войн вела Россия (уж лучше бы поменьше…) — и много ли мы изменников знали во всех тех войнах? Замечено ли было, чтобы измена коренилась в духе русского солдата? Но вот при справедливейшем в мире строе наступила справедливейшая война — и вдруг миллионы изменников из самого простого народа. Как это понять? Чем объяснить?

Рядом с нами воевала против Гитлера капиталистическая Англия, где так красноречиво описаны Марксом нищета и страдания рабочего класса, — и почему же у них в эту войну нашёлся единственный только изменник — коммерсант «лорд Гау-Гау»? А у нас — миллионы?

Да ведь страшно рот раззявить, а может быть дело всё-таки — в государственном строе?..

Ещё давняя наша пословица оправдывала плен: «Полонён вскликнет, а убит — никогда». При царе Алексее Михайловиче за полонное терпение давали дворянство! Выменять своих пленных, обласкать их и обогреть была задача общества во все последующие войны. Каждый побег из пена прославлялся как высочайшее геройство. Всю первую мировую войну в России вёлся сбор средств на помощь нашим пленникам, и наши сёстры милосердия допускались в Германию к нашим пленным, и каждый номер газеты напомнила читателям, что их соотечественники томятся в злом плену. Все западные народы делали то же и в эту войну: посылки, письма, все виды поддержки свободно лились через нейтральные страны. Западные военнопленные не унижались черпать их немецкого котла, они презрительно разговаривали с немецкой охраной. Западные правительства начисляли своим войнам, попавшим в плен, — и выслугу лет, и очередные чины, и даже зарплату.

Только воин единственной в мире Красной армии не сдаётся в плен! — так написано было в уставе («Еван в плен нихт» — кричали немцы из своих траншей) — да кто ж мог представить весь этот смысл?! Есть война, есть смерть, а плена нет! — вот открытие! Это значит: иди и умри, а мы останемся жить. Но если ты и, ноги потеряв, вернёшься из плена на костылях живым (ленинградец Иванов, командир пулемётного взвода в финской войне, потом сидел в Устьвымьлаге) — мы тебя будем судить.

Только наш солада, отверженный родиной и самый ничтожный в глазах врагов и союзников, тянулся к свинячьей бурде, выдаваемой с задворков Третьего Рейха. Только ему была наглухо закрыта дверь домой, хоть старались молодые души не верить: какая-то статья 58-1-б и по ней в военное время нет наказания мягче, чем расстрел! За то, что не пожелал солдат умереть от немецкой пули, он должен после плена умереть от советской! Кому от чужих, а нам от своих.

(Впрочем, это наивно сказать: за то. Правительства всех времён — отнюдь не моралисты. Они никогда не сажали и не казнили людей за что-нибудь. Они сажали и казнили, чтобы не! Всех этих пленников посадили, конечно, не за измену родине, ибо и дураку было ясно, что только власовцев можно судить за измену. Этих всех посадили, чтобы они не вспоминали Европу среди своих односельчан. Чего не видишь, тем и не бредишь…)

Итак, какие же пути лежали перед русскими военнопленными? Законный — только один: лечь и дать себя растоптать. Каждая травинка хрупким стеблем пробивается, чтобы жить. А ты — ляг и растопчись. Хоть с опозданием — умри сейчас, раз уж не мог умереть на поле боя, и тогда тебя судить не будут.

Спят бойцы. Своё сказали
И уже навек правы.

Всё же, все остальные пути, какие только может изобрести твой отчаявшийся мозг, все ведут к столкновению с Законом.

Побег на родину — через лагерное оцепление, через пол-Германии, потом через Польшу или Балканы, приводил в СМЕРШ и на скамью подсудимых: как этот так ты бежал, когда другие бежать не могут? Здесь дело не чисто! Говори, гадина, с каким заданием тебя послали (Михаил Бурнацев, Павел Бондаренко и многие, многие).

В нашей критике установлено писать, что Шолохов в своём бессмертном рассказе «Судьба человека» высказал «горькую правду» об «этой стороне нашей жизни», «открыл» проблему. Мы вынуждены отозваться, что в этом вообще очень слабом рассказе, где бледны и неубедительны военные страницы (автор видимо не знает последней войны), где стандартно-лубочно до анекдота описание немцев (и только жена героя удалась, но она — чистая христианка из достоевского), — в этом рассказе о судьбе военнопленного истинная проблема плена скрыта или искажена:

1. Избран самый некриминальный случай плена без памяти, чтобы сделать его «бесспорным», обойти всю остроту пробелмы (А если сдался в памяти, как было с большинством, — что и как тогда?)
2. Главная проблема плена представлена не в том, что родина нас покинула, отреклась, прокляла (об этом у Шолохова вообще не слова) и именно это создаёт безвыходность, — а в том, что там среди нас выявляются предатели. (Но уж если это главное, то покопайся и объясни, откуда они через четверть столетия после революции, поддержанной всем народом?)
3. Сочинён фантастический детективный побег из плена с кучей натяжек, чтобы не возникла обязательная, неуклонная процедура приёма, пришедшего из плена: СМЕРШ — Проверочно-Фильтрационный лагерь. Соколова не только не сажают за колючку, как велит инструкция, но — анекдот! — он ещё получает от полковника месяц отпуска! (Т.Е. свободу выполнять «задание» фашистской разведки? Так загремит туда же и полковник!)

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава шестая. Та весна (продолжение)

Иногда мы хотим солгать, а Язык нам не даёт. Этих людей объявили изменниками, но в языке примечательно ошиблись — и следователи, и прокуроры, и судьи. И сами осуждённые, и весь народ, и газеты повторили и закрепили эту ошибку, невольно выдавая правду: их хотели объявить изменниками РодинЕ, но никто не говорил и не писал даже в судебных материалах иначе, как «изменники РодинЫ».

Ты сказал! Это были не изменники ей, а её изменники. Не они, несчастные, изменили Родине, но расчётливая Родина изменила им, и притом трижды.

Первый раз бездарно она предала их на поле сражения — когда правительство, излюбленное Родиной, сделало всё, что могло, для проигрыша войны: уничтожило линии укреплений, подставило авиацию под разгром, разобрало танки и артиллерию, лишило толковых генералов и запретило армиям сопротивляться [Умножатся честные книги о той войне – и никто не назовёт правительство Сталина иначе как правительством безумия и измены.]. Военнопленные — это и были именно те, чьими телами был принят удар и остановлен вермахт.

Второй раз бессердечно предала их Родина, покидая подохнуть в плену.

И теперь третий раз бессовестно она их предала, заманив материнской любовью («Родина простила! Родина зовёт!») и накинув удавку уже на границе [Один из главных военных преступников, бывший начальник Разведывательного Управления РККА генерал-полковник Голиков, теперь руководил заманом и заглотом репатриированных.].

Какая же многомиллионная подлость: предать своих воинов и объявить их же предателями?!

И как легко мы исключили их из своего счёта: изменил? — позор! — списать! Да списал их ещё до нас наш Отец: цвет московской интеллигенции он бросил в вяземскую мясорубку с берданками 1866 года, и то одна на пятерых. (Какой Лев Толстой развернёт нам это Бородино?) А тупым переползом жирного короткого пальца Великий Стратег переправил через Керченский пролив в декабре 1941 — бессмысленно, для одного эффектного новогоднего сообщения — сто двадцать тысяч наших ребят, — едва ли не столько, сколько было всего русских под Бородиным, — и всех без боя отдал немцам.

И всё-таки почему-то не он — изменник, а — они.

И как легко мы поддаёмся предвзятым кличкам, как легко мы согласились считать этих преданных — изменниками! В одной из бутырских камер был в ту весну старик Лебедев, металлург, по званию профессор, по наружности — дюжий мастеровой прошлого или даже позапрошлого века, с демидовских заводов. Он был широкоплеч, широколоб, борода пугачёвская, а пятерни — только подхватывать ковшик на четыре пуда. В камере он носил серый линялый рабочий халат прямо поверх белья, был неопрятен, мог показаться подсобным тюремным рабочим, — пока не садился читать и привычная властная осанка мысли озаряла его лицо. Вокруг него собирались часто, о металлургии рассуждал он меньше, а литавровым басом разъяснял, что Сталин — такой же пёс, как Иван Грозный: «стреляй! души! не оглядывайся!», что Горький — слюнтяй и трепач, оправдатель палачей. Я восхищался этим Лебедевым: как будто весь русский народ воплотился передо мною в одно кряжистое туловище с этой умной головой, с этими руками и ногами пахаря. Он столько уже обдумал! — я учился у него понимать мир! — а он вдруг, рубя ручищей, прогрохотал, что один-бэ — изменники родины, и им простить нельзя. А «один-бэ» и были набиты на нарах кругом. Ах, как было ребятам обидно! Старик с уверенностью вещал от имени земляной и трудовой Руси — и им трудно и стыдно было защищать себя ещё с этой новой стороны. Защищать их и спорить со стариком досталось мне и двум мальчикам по «десятому пункту». Но какова же степень помрачённости, достигаемая монотонной государственной ложью! Даже самые ёмкие из нас способны объять лишь ту часть правды, в которую ткнулись собственным рылом.

Об этом более общо пишет Витковский (по тридцатым годам): удивительно, что лжевредители, понимая, что сами они никакие не вредители, высказывали, что военных и священников трясут правильно. Военные, зная про себя, что они не служили иностранным разведкам и не разрушали Красной армии, охотно верили, что инженеры — вредители, а священники достойны уничтожения. Советский человек, сидя в тюрьме, рассуждал так: я-то лично невиновен, но с ними, с врагами, годятся всякие методы. Урок следствия и урок камеры не просветляли таких людей, они и осуждённые всё сохраняли ослепление воли: веру во всеобщие заговоры, отравления, вредительства, шпионаж.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава шестая. Та весна

В июне 1945 года каждое утро и каждый вечер в окна Бутырской тюрьмы доносились медные звуки оркестров откуда-то изнедалека — с Лесной улицы или с Новослободской. Это были всё марши, их начинали заново и заново.

А мы стояли у распахнутых, но непротягиваемых окон тюрьмы за мутно-зелёными намордниками из стеклоарматуры и слушали. Маршировали то воинские части? или трудящиеся с удовольствием отдавали шагистике нерабочее время? — мы не знали, но слух уже пробрался и к нам, что готовятся к большому параду Победы, назначенному на Красной площади на июньское воскресенье — четвёртую годовщину начала войны.

Камням, которые легли в фундамент, кряхтеть и вдавливаться, не им увенчивать здание. Но даже почётно лежать в фундаменте отказано было тем, кто, бессмысленно покинутый, обречённым лбом и обречёнными рёбрами принял первые удары этой войны, отвратив победу чужую.

Что изменнику блаженства звуки?..

Та весна 45-го года в наших тюрьмах была по преимуществу весна русских пленников. Они шли через тюрьмы Союза необозримыми плотными серыми косяками, как океанская сельдь. Первым углом такого косяка явился мне Юрий Евтухович. А теперь я весь, со всех сторон был охвачен их слитным, уверенным движением, будто знающим своё предначертание.

Не одни пленники проходили те камеры — лился поток всех, побывавших в Европе: и эмигранты Гражданской войны; и ost’oвцы новой германской; и офицеры Красной армии, слишком резкие и далёкие в выводах, так что опасаться мог Сталин, чтоб они не задумали принести из европейского похода европейской свободы, как уже сделали за сто двадцать лет до них. Но всё-таки больше всего было пленников. А среди пленников разных возрастов больше всего было моих ровесников, не моих даже, а ровесников Октября — тех, кто вместе с Октябрём родился, кто в 1937, ничем не смущаемый, валил на демонстрации двадцатой годовщины и чей возраст к началу войны как раз составил кадровую армию, размётанную в несколько недель.

Так та тюремная томительная весна под марши Победы стала расплатной весной моего поколения.

Это нам над люлькой пели: «Вся власть Советам!» Это мы загорелою детской ручёнкой тянулись к ручке пионерского горна и на возглас «Будьте готовы!» салютовали «Всегда готовы!». Это мы в Бухенвальд проносили оружие и там вступали в компартию. И мы же теперь оказались в чёрных за одно то, что всё-таки остались жить. (Уцелевшие бухенвальдские узники за то и сажались в наши лагеря: как это ты мог уцелеть в лагере уничтожения? Тут что-то нечисто!)

Ещё когда мы разрезали Восточную Пруссию, видел я понурые колонны возвращающихся пленных — единственные при горе, когда радовались вокруг все, — и уже тогда их безрадостность ошеломляла меня, хоть я ещё не разумел её причины. Я соскакивал, подходил к этим добровольным колоннам (зачем колоннам? почему они строились? ведь их никто не заставлял, военнопленные всех наций возвращались разбродом! А наши хотели прийти как можно более покорными...). Там на мне были капитанские погоны, и под погонами да и при дороге было не узнать: почему ж они так все невеселы? Но вот судьба завернула и меня вослед этим пленникам, я уже шёл с ними из армейской контрразведки во фронтовую, во фронтовой послушал их первые, ещё неясные мне, рассказы, потом развернул мне это всё Юрий Евтухович, а теперь, под куполами кирпично-красного Бутырского замка, я ощутил, что эта история нескольких миллионов русских пленных пришивает меня навсегда, как булавка таракана. Моя собственная история попадания в тюрьму показалась мне ничтожной, я забыл печалиться о сорванных погонах. Там, где были мои ровесники, там только случайно не был я. Я понял, что долг мой — подставить плечо к уголку их общей тяжести — и нести до последних, пока не задавит. Я так ощутил теперь, будто вместе с этими ребятами и я попал в плен на Соловьёвской переправе, в Харьковском мешке, в Керченских каменоломнях; и, руки назад, нёс свою советскую гордость за проволоку концлагеря; и на морозе часами выстаивал за черпаком остывшей кавы (кофейного эрзаца) и оставался трупом на земле, не доходя котла; в офлаге-68 (Сувалки) рыл руками и крышкою от котелка яму колоколоподобную (кверху уже), чтоб зиму не на открытом плацу зимовать; и озверевший пленный подползал ко мне остывающему грызть моё ещё не остывшее мясо под локтем; и с каждым новым днём обострённого голодного сознания, в тифозном бараке и у проволоки соседнего лагеря англичан, — ясная мысль проникала в мой умирающий мозг: что Советская Россия отказалась от своих издыхающих детей. «России гордые сыны», они нужны были ей, пока ложились под танки, пока ещё можно было поднять их в атаку. А взяться кормить их в плену? Лишние едоки. И лишние свидетели позорных поражений.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь (продолжение)

Под первое мая сняли с окна светомаскировку. Война зримо кончалась.

Было как никогда тихо в тот вечер на Лубянке, ещё пасхальная неделя не миновала, праздники перекрещивались. Следователи все гуляли в Москве, на следствие никого не водили. В тишине слышно было, как кто-то против чего-то стал протестовать. Его отвели из камеры в бокс (мы слухом чувствовали расположение всех дверей) и при открытой двери бокса долго били там. В нависшей тишине отчётливо слышен был каждый удар в мягкое и в захлебывающийся рот.

Второго мая Москва лупила тридцать залпов, это значило — европейская столица. Их две осталось невзятых – Прага и Берлин, гадать приходилось из двух.

Девятого мая принесли обед вместе с ужином, как на Лубянке делалось только на 1 мая и 7 ноября.

По этому мы только и догадались о конце войны.

Вечером отхлопали ещё один салют в тридцать залпов. Невзятых столиц больше не оставалось. И в тот же вечер ударили ещё салют — кажется, в сорок залпов, — это уж был конец концов.

Поверх намордника нашего окна и других камер Лубянки, и всех окон московских тюрем, смотрели и мы, бывшие пленники и бывшие фронтовики, на расписанное фейерверками, перерезанное лучами московское небо.

Борис Гаммеров — молоденький противотанкист, уже демобилизованный по инвалидности (неизлечимое ранение лёгкого), уже посаженный со студенческой компанией, сидел этот вечер в многолюдной бутырской камере, где половина была пленников и фронтовиков. Последний этот салют он описал в скупом восьмистишьи, в самых обыденных строках: как уже легли на нарах, накрывшись шинелями; как проснулись от шума; приподняли головы, сощурились на намордник: а, салют; легли

И снова укрылись шинелями.

Теми самыми шинелями — в глине траншей, в пепле костров, в рвани от немецких осколков.

Не для нас была та Победа. Не для нас — та весна.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь (продолжение)

Прошёл год. Виктор Алексеевич работал механиком в гараже автобазы. Осенью 1944 он снова написал манифест и дал прочесть его десяти человекам — шоферам, слесарям. Все одобрили! И никто не выдал! (Из десяти человек никто, по тем временам доносительства — редкое явление! Фастенко не ошибся, заключив о «настроении рабочего класса».) Правда, император прибегал при этом к невинным уловкам: намекал, что у него есть сильная рука в правительстве; обещал своим сторонникам служебные командировки для сплочения монархических сил на местах.

Шли месяцы. Император доверился ещё двум девушкам в гараже. И уж тут осечки не было — девушки оказались на идейной высоте! Сразу защемило сердце Виктора Алексеевича, чувствуя беду. В воскресенье после Благовещенья он шёл по рынку, манифест неся при себе. Один старый рабочий из его единомышленников встретился ему и сказал: «Виктор! Сжёг бы ты пока ту бумагу, а?» И остро почувствовал Виктор: да, рано написал! надо сжечь! «Сейчас сожгу, верно». И пошёл домой жечь. Но приятных два молодых человека окликнули его тут же, на базаре: «Виктор Алексеевич! Подъедемте с нами!» И в легковой привезли его на Лубянку. Здесь так спешили и так волновались, что не обыскали по обычному ритуалу, и был момент — император едва не уничтожил свой манифест в уборной. Но решил, что хуже затягают: где да где? И тотчас на лифте подняли его к генералу и полковнику, и генерал своей рукой вырвал из оттопыренного кармана манифест.

Однако довольно оказалось одного допроса, чтобы Большая Лубянка успокоилась: всё оказалось нестрашно. Десять арестов по гаражу автобазы. Четыре по гаражу Наркомнефти. Следствие передали уже подполковнику, и тот похохатывал, разбирая воззвание:

— Вот вы тут пишете, ваше величество: «моему министру земледелия дам указание к первой же весне распустить колхозы», — но как разделить инвентарь? У вас тут не разработано... Потом пишете: «усилю жилищное строительство и расположу каждого по соседству с местом его работы... повышу зарплату рабочим...» А из каких шишей, ваше величество? Ведь денежки придётся на станочке печатать? Вы же займы отменяете!.. Потом вот: «Кремль снесу с лица земли». Но где вы расположите своё собственное правительство? Например, устроило бы вас здание Большой Лубянки? Не хотите ли походить осмотреть?..

Позубоскалить над императором всероссийским приходили и молодые следователи. Ничего, кроме смешного, они тут не заметили.

Не всегда могли удержаться от улыбки и мы в камере. «Так вы же нас в 53-м не забудете, надеюсь?» — говорил Зыков, подмигивая нам.

Все смеялись над ним...

Виктор Алексеевич, белобровый, простоватый, с намозоленными руками, получив варёную картошку от своей злополучной матери Пелагеи, угощал нас, не деля на твоё и моё: «Кушайте, кушайте, товарищи...»

Он застенчиво улыбался. Он отлично понимал, как это несовременно и смешно — быть императором всероссийским. Но что делать, если выбор Господа остановился на нём?!

Вскоре его забрали из нашей камеры [Когда меня знакомили с Хрущёвым в 1962 году, у меня язык чесался сказать: «Никита Сергеевич! А у нас ведь с вами общий знакомый есть». Но я сказал ему другую, более нужную фразу, от бывших арестантов.].

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь (продолжение)

В тысяча девятьсот шестнадцатом году в дом московского паровозного машиниста Белова вошёл незнакомый дородный старик с русой бородой, сказал набожной жене машиниста: «Пелагея! У тебя — годовалый сын. береги его для Господа. Будет час — я приду опять.» И ушёл.

Кто был тот старик — не знала Пелагея, но так внятно и грозно он сказал, что слова его подчинили материнское сердце. и пуще глаза берегла она этого ребёнка. Виктор рос тихим, послушным, набожным, часто бывали ему видения ангелов и Богородицы. Потом реже. Старик больше не являлся. Обучился Виктор шофёрскому делу, в 1936 взяли его в армию, завезли в Биробиджан и был он там в автороте. Совсем он не был развязен, но может этой-то не шофёрской тихостью и кротостью приворожил девушку из вольнонаёмных и закрыл путь своему командиру взвода, добивавшемуся той девушки. В это время на манёвры к ним приехал маршал Блюхер, и тут его личный шофёр тяжело заболел. Блюхер приказал командиру автороты прислать ему лучшего в роте шофёра, командир роты вызвал командира взвода, а уж тот сразу смекнул спихнуть маршалу своего соперника Белова. (В армии часто так: выдвигается не тот, кто достоин, а от кого надо избавиться.) К тому же Белов — непьющий, работящий, не подведёт.

Белов понравился Блюхеру и остался у него. Вскоре Блюхера правдоподобно вызвали в Москву (так отрывали маршала перед арестом от послушного ему Дальнего Востока), туда привёз он и своего шофёра. Осиротев, попал Белов в кремлёвский гараж и стал возить то Михайлова (ЛКСМ), то Лозовского, ещё кого-то, и наконец Хрущёва. Тут насмотрелся Белов (и много рассказывал нам) на пиры, на нравы, на предосторожности. Как представитель рядового московского пролетариата он побывал тогда и на процессе Бухарина в Доме Союзов. Из своих хозяев только об одном Хрущёве он говорил тепло: только в его доме шофёра сажали за общий семейный стол, а не отдельно на кухне; только здесь в те годы сохранялась рабочая простота. Жизнерадостный Хрущёв тоже привязался к Виктору Алексеевичу и, уезжая в 1938 на Украину, очень звал его с собой. «Век бы не ушёл от Хрущёва», — говорил Виктор Алексеевич. Но что-то удержало его в Москве.

В 41-м году, около начала войны, у него вышел перебой, он не работал в правительственном гараже, и его, беззащитного, тот час мобилизовал военкомат. Однако, по слабости здоровья, его послали не на фронт, а в рабочий батальон — сперва пешком в Инзу, а там траншеи копать и дороги строить. После беззаботной сытой жизни последних лет — это вышло об землю рылом, больненько. Полным черпаком захватил он нужды и горя и увидел вокруг, что народ не только не стал жить к войне лучше, но изнищал. Сам едва уцелев, по хворости освободясь, Белов вернулся в Москву и здесь опять было пристроился: возил Щербакова [Рассказывал, как тучный Щербаков, приезжая в своё Информбюро, не любил видеть людей, и из комнат, через которые он должен был проходить, сотрудники все выметались. Кряхтя от жирности он нагибался и отворачивал угол ковра. И горе было всему Информбюро, если там обнаруживалась пыль.]. Потом возил наркомнефти Седина. Но Седин проворовался (на 35 миллионов всего), его тихо отстранили, а Белов почему-то опять лишился работы при вождях. И пошёл шофёром на автобазу, в свободные часы подкалымливая до Красной Пахры.

Но мысли его уже были о другом. В 1943 он был у матери, она стирала и вышла с вёдрами к колонке. Тут отворилась дверь и вошёл в дом незнакомый дородный старик с белой бородой. Он перекрестился на образ, строго посмотрел на Белова и сказал: «Здравствуй, Михаил! Благословляет тебя Бог!» «Я — Виктор», — ответил Белов. «А будешь — Михаил, император святой Руси!» — не унимался старик. Тут вошла мать и от страха так и осела, расплескав вёдра: тот самый это был старик, приходивший двадцать семь лет назад, поседевший, но всё он. “Спаси тебя Бог, Пелагея, сохранила сына”, — сказал старик. и уединился с будущим императором, как патриарх полагая его на престол. Он поведал потрясённому молодому человеку, что в 1953 году сменится власть (вот почему 53-й номер камеры так его поразил!), и он будет всероссийским императором [С той малой ошибкой, что спутал шофёра с ездоком, вещий старик почти ведь и не ошибся!], а для этого в 1948 году надо начинать собирать силы. Не научил старик дальше — как же силы собирать и ушёл. А Виктор Алексеевич не управился спросить.

Потеряны были теперь покой и простота жизни! Может быть другой бы отшатнулся от замысла непомерного, но как раз Виктор потёрся там, среди самых высших, повидал этих Михайловых, Щербаковых, Сединых, послушал от других шофёров и уяснил, что необыкновенности тут не надо совсем, а даже наоборот.

Новопомазанный царь, тихий, совестливый, чуткий, как Фёдор Иоаннович, последний из Рюриков, почувствовал на себе тяжко-давящий обруч шапки Мономаха. Нищета и народное горе вокруг, за которое до сих пор он не отвечал, — теперь лежали на его плечах, и он виноват был, что они всё ещё длятся. Ему показалось странным — ждать до 1948 года, и осенью того же 43-го он написал свой первый манифест русскому народу и прочёл четырём работникам гаража Наркомнефти…

… Мы окружили с утра Виктора Алексеевича, и он нам коротко всё это рассказывал. Мы всё ещё не распознали его детской доверчивости, затянуты были необычным повествованием и — вина на нас! — не успели остеречь против наседки. Да нам в голову не приходило, что из простодушно рассказываемого нам здесь ещё не всё известно следователю!.. По окончании рассказа Крамаренко стал проситься не то «к начальнику тюрьмы за табаком», не то к врачу, но в общем его вскоре вызвали. Там и заложил он этих четырёх наркомнефтенских, о которых никто бы и не узнал никогда… (На другой день, придя с допроса, Белов удивлялся, откуда следователь узнал о них. Тут на и стукнуло…) Наркомнефтенские прочли манифест, одобрили всё — и никто не донёс на императора! Но он сам почувствовал, что — рано! рано! И сжёг манифест.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь (продолжение)

Ещё о чём приятно поговорить вечером, когда не ждёшь допроса, — об освобождении. Да, говорят, — бывают такие удивительные случаи, когда кого-то освобождают. Вот взяли от нас З-ва «с вещами» — а вдруг на свободу? следствие ж не могло кончиться так быстро. (Через десять дней он возвращается: таскали в Лефортово. Там он начал, видимо, быстро подписывать, и его вернули к нам.) Если только тебя освободят — слушай, у тебя ж пустяковое дело, ты сам говоришь, — так ты обещай: пойдёшь к моей жене и в знак этого пусть в передаче у меня будет, ну скажем, два яблока... — Яблок сейчас нигде нет. — Тогда три бублика. — Может случиться, в Москве и бубликов нет. — Ну, хорошо, тогда четыре картошины. (Так договорятся, а потом действительно, Н берут с вещами, а М получаетв передаче четыре картошины. Это поразительно, это изумительно! его освободили, а у него было гораздо серьёзней дело, чем у меня, — так и меня, может быть, скоро?.. А просто у жены М пятая картошина развалилась в сумке, а Н уже в трюме парохода едет на Колыму.)

Так мы разговоримся о всякой всячине, что-то смешное вспомним, — и весело и славно тебе среди интересных людей совсем не твоей жизни, совсем не твоего круга опыта, — а между тем уже и прошла безмолвная вечерняя поверка, и очки отобрали — и вот мигает трижды лампа. Это значит — через пять минут отбой!

Скорей, скорей, хватаемся за одеяла! Как на фронте не знаешь, не обрушится ли шквал снарядов, вот сейчас, через минуту, возле тебя, — так и здесь мы не знаем своей роковой допросной ночи. Мы ложимся, мы выставляем одну руку поверх одеяла, мы стараемся выдуть ветер мыслей из головы. Спать!

В такой-то момент в один апрельский вечер, вскоре после того, как мы проводили Евтуховича, у нас загрохотал замок. Сердца сжались: кого? Сейчас прошипит надзиратель: «на Сэ!», «на Зэ!». Но надзиратель не шипел. Дверь затворилась. Мы подняли головы. У дверей стоял новичок: худощавый, молодой, в простеньком синем костюме и синей кепке. Вещей у него не было никаких. Он озирался растерянно.

— Какой номер камеры? — спросил он тревожно.
— Пятьдесят третий.

Он вздрогнул.

— С воли? — спросили мы.
— Не-ет... — страдальчески мотнул он головой.
— А когда арестован?
— Вчера утром.

Мы расхохотались. У него было простоватое, очень мягкое лицо, брови почти совсем белые.

— А за что?

(Это — нечестный вопрос, на него нельзя ждать ответа.)

— Да не знаю... Так, пустяки...

Так все и отвечают, все сидят за пустяки. И особенно пустяком кажется дело самому подследственному.

— Ну, всё же?
— Я... воззвание написал. К русскому народу.
— Что-о??? (Таких «пустяков» мы ещё не встречали!)
— Расстреляют? — вытянулось его лицо. Он теребил козырёк так и не снятой кепки.
— Да нет, пожалуй, — успокоили мы. — Сейчас никого не расстреливают. Десятка как часы.
— Вы — рабочий? служащий? — спросил социал-демократ, верный классовому принципу.
— Рабочий.

Фастенко протянул руку и торжествующе воскликнул мне:

— Вот вам, А.И., настроение рабочего класса!

И отвернулся спать, полагая, что дальше уж идти некуда и слушать нечего.

Но он ошибся.

— Как же так — воззвание ни с того ни с сего? От чьего ж имени?
— От своего собственного.
— Да кто ж вы такой?

Новичок виновато улыбнулся:

— Император. Михаил.

Нас пробило, как искрой. Мы ещё приподнялись на кроватях, вгляделись. Нет, его застенчивое простонародное лицо нисколько не было похоже на лицо Михаила Романова. Да и возраст...

— Завтра, завтра, спать! — строго сказал Сузи.

Мы засыпали, предвкушая, что завтра два часа до утренней пайки не будут скучными.

Императору тоже внесли кровать, постель, и он тихо лёг близ параши.

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации:

Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛАГ»

Глава пятая. Первая камера — первая любовь (продолжение)

Вот мы и страдаем, и мыслим, и ничего другого в нашей жизни нет. И как легко оказалось этого идеала достичь...

Спорим мы, конечно, и по вечерам, отвлекаясь от шахматной партии с Сузи и от книг. Горячее всего сталкиваемся опять мы с Евтуховичем, потому что вопросы все взрывные, например — об исходе войны. Вот, без слов и без выражения войдя в камеру, надзиратель опустил на окне синюю маскировочную штору. Теперь там, за шторой, вечерняя Москва начинает лупить салюты. Как не видим мы салютного неба, так не видим и карты Европы, но пытаемся вообразить её в подробностях и угадать, какие же взяты города. Юрия особенно изводят эти салюты. Призывая судьбу исправить наделанные им ошибки, он уверяет, что война отнюдь не кончается, что сейчас Красная армия и англо-американцы врежутся друг в друга, и только тогда начнётся настоящая война. Камера относится к такому предсказанию с жадным интересом. И чем же кончится? Юрий уверяет, что — лёгким разгромом Красной армии (и, значит, нашим освобождением? или расстрелом?). Тут упираюсь я, и мы особенно яростно спорим. Его доводы — что наша армия измотана, обескровлена, плохо снабжена и, главное, против союзников уже не будет воевать с такой твёрдостью. Я на примере знакомых мне частей отстаиваю, что армия не столько измотана, сколько набралась опыта, сейчас сильна и зла, и в этом случае будет крошить союзников ещё чище, чем немцев. — Никогда! — кричит (но полушёпотом) Юрий. — А Арденны? — кричу (полушёпотом) я. Вступает Фастенко и высмеивает нас, что оба мы не понимаем Запада, что сейчас и вовсе никому не заставить воевать против нас союзные войска.

Но всё-таки вечером не так уж хочется спорить, как слушать что-нибудь интересное и даже примиряющее и говорить всем согласно.

Один из таких любимейших тюремных разговоров — разговор о тюремных традициях, о том, как сидели раньше [Впопыхах Февральской революции радикальный журналист Эр. Печерский («Раннее утро», 7 марта 1917) хвастался, как, сидя в московском Охранном отделении, он день за днём из камеры через глазок наблюдал всю жизнь отделения. Это он пугал нас ужасами Охранки, а значит: даже наружного щитка на глазке не было.]. У нас есть Фастенко, и потому мы слушаем эти рассказы из первых уст. Больше всего умиляет нас, что раньше быть политзаключённым была гордость, что не только их истинные родственники не отрекались от них, но приезжали незнакомые девушки и под видом невест добивались свиданий. А прежняя всеобщая традиция праздничных передач арестантам? Никто в России не начинал разговляться, не отнеся передачи безымянным арестантам на общий тюремный котёл. Несли рождественские окорока, пироги, кулебяки, куличи. Какая-нибудь бедная старушка — и та несла десяток крашеных яиц, и сердце её облегчалось. И куда же делась эта русская доброта? Её заменила сознательность! До чего ж круто и бесповоротно напугали наш народ и отучили заботиться о тех, кто страдает. Теперь это дико. Теперь в каком-нибудь учреждении предложите устроить предпраздничный сбор для заключённых местной тюрьмы — блюстителями это будет воспринято почти как антисоветское восстание! Вот до чего озверели.

А что были эти праздничные подарки для арестантов? Разве только — вкусная еда? Они создавали тёплое чувство, что на воле о тебе думают, заботятся.

Рассказывает нам Фастенко, что и в советское время существовал политический Красный Крест, — но уже тут мы не то что не верим ему, а как-то не можем представить. Он говорит, что Е.П. Пешкова, пользуясь своей личной неприкосновенностью, ездила за границу, собирала деньги там (у нас не очень дадут собрать) — а потом здесь покупались продукты для политических, не имеющих родственников. Всем политическим? И вот тут выясняется: нет, не каэрам, то есть не контрреволюционерам (то есть не Пятьдесят Восьмой статье), а только членам бывших социалистических партий. А-а-а, так и скажите!.. Ну да впрочем, потом и сам Красный Крест, обойдя Пешкову, тоже пересажали в основном...

Метки: ,
Рубрика: Архипелаг ГУЛАГ | Комментариев нет
Дата публикации: